показывали за полночь давно.
Знобило что-то.
Ударяло в холод,
и в изморозь,
и в голод,
и в тоску.
И тонкий череп, будто бы надколот,
разваливался,
падал по куску.
Потом пошел
тяжелым снегом талым, —
кидало в сторону, валило с ног,
на лестнице Добычина шатало,
но он свое бессилье превозмог.
Он шел домой.
Да нет — куда же шел он?
Дома шагали рядом у плеча,
и снег живой под валенком тяжелым
похрустывал, как вошь,
как саранча.
Метелица гуляла, потаскуха,
по Невскому.
Морозить начало.
И ни огня.
Ни говора.
Ни стука.
Нигде.
Ни человека.
Ничего.
С немалыми причудами поземка:
то завивает змейку и венок,
то сделает веселого бесенка —
бесенок прыг…
Рассыпался у ног.
То дразнится невиданною рожей
и осыпает острою порошей,
беснуется, на выдумки хитра,
повоевать до ясной, до хорошей,
до радостной погоды,
до утра.
По всей по глади Невского проспекта
(Добычин увидал через пургу)
хлыстов радеет яростная секта,
и он в ее бушующем кругу.
Она с распущенными волосами,
она одна жива под небесами —
метет платками, вышитыми алым,
подскочит вверх
и стелется опять
и под одним стоцветным одеялом
его с собой укладывает спать.
И боги темные с икон старинных,
кровавым намалеваны,
грубы, —
туда же вниз.
На снеговых перинах
вповалку с ними божии рабы.
Скорей домой —
но улица туманна,
морозами набитая битком…
Скорей домой,
где теплота дивана
и чайника и воблы с кипятком…
Скорей домой —
но перед ним со стоном,
с ужимкою приплясывает снег…
Скорей домой —
и вдруг перед Семеном
огромный возникает человек.
Он шел вперед, тяжелый над снегами,
поскрипывая, грохоча, звеня
шевровыми своими сапогами,
начищенными сажей до огня.
Он подвигался, фыркая могуче,
шагал по бесенятам и венкам,
и галифе, лиловые как тучи,
не отставая, плыли по бокам.
Шло от него железное сиянье,
туманности, мечта, ацетилен…
И руки у него по-обезьяньи
висели, доставая до колен.
Он отряхался —
всё на нем звенело,
он оступался, по снегу скользя,
и сквозь пургу ладонь его синела,
но так синеть от холода нельзя.
Не человек, не призрак и не леший,
кавалерийской стянутый бекешей.
Ремнями, светлыми перевитая,
производя сверкание и гром,
была его бекеша золотая
отделана мерлушки серебром.
За ним, на пол-аршина отставая,
не в лад гремела шашка боевая
нарядной, золоченою ножной,
и на ремнях, от черноты горящих,
висел недвижно маузера ящик,
как будто безобидный и смешной.
Он мог убить врага
или на милость
махнуть рукой:
иди, мол, уходи…
Он шел с воины,
война за ним дымилась
и клокотала бурей впереди.
Она ему навеки повелела,
чтобы в ладонь,
прозрачна и чиста,
на злой папахе, сломанной налево,
алела пятипалая звезда.
Он надвигался прямо на Семена,
который в стены спрятаться не мог,
вместилище оружия и звона,
земли здоровье, сбитое в комок.
Казалось, это бредовое —
словом,
метель вокруг ходила колесом,
а он откуда выходец?
С лиловым,
огромным, оплывающим лицом…
Глаза глядели яростно и косо,
в ночи огнями белыми горя,
широкого приплюснутого носа
пошевелилась черная ноздря.
И дернулась, до десен обнажая
все зубы белочистые, губа
отпяченная,
жирная,
большая,
мурашками покрыта и груба.
Он шел вперед,
на памятних похожий,
на севере,
в метели,
чернокожий…
Как тучу пронесло перед Семеном
И охватило жаром и зимой,
и оглушило грохотом и звоном,
и ослепило золотом и тьмой…
Метель шумела:
— Мы тебя уложим,
постель у нас мягка и хороша…
А он глядел вослед за чернокожим,
в пургу,
не понимая, не дыша…
Хотел за ним —
а ноги как чужие…
Душило…
Надавило на плечо
и стыло,
стыло,
стыло в каждой жиле,
потом и хорошо и горячо…
Текут моря —
и вот он, берег дальний,
где отдохнуть от горести не грех —
мы ляжем под кокосового пальмой,
я принесу кокосовый орех…
Усни, усни…
Неправда, не пора ли,
забыть… Уснуть…
Всё хорошо вдали…
Виденья перепутались и врали,
и понесло.
Добычина спасли —
его полуживого подобрали
и сразу же в больницу увезли.
Тяжелый год — по-боевому грозный, —
он угрожал нам тучею-копной,
он подбирался, дикий и тифозный,
и зажигал, багровый и сыпной.
Курносая была, пожалуй, рада,
насытилась на несколько веков, —
от Киева почти до Петрограда
поленницы лежали мертвяков.
Был человек — уснул,
глядишь — не дышит…
И ни за что — костей охапка, хлам…
Температура за сорок
и выше,
и разрывало сердце пополам.
Завалены больницы до отказа,
страна больная — подчистую, сплошь, —
по ней ползет кровавая зараза,
тифозная, распаренная вошь.
На битву с нею —
люди на дозорах,
земля лежит могилою — дырой —
замучена.
Температура сорок.
И за сорок.
И пахнет камфорой.
Добычина четвертая палата
совсем забита —
коек пятьдесят.
Тесемочки кофейного халата
не шелохнутся —
мертвые висят.
Запахло сукровицей.